Он до того струсил, увидав Шатова, что тотчас же захлопнул форточку и убежал на кровать. Шатов стал неистово стучать и кричать.
– Как вы смеете так стучать среди ночи? – грозно, но замирая от страху, крикнул Лямшин, по крайней мере минуты через две решившись отворить снова форточку и убедившись, наконец, что Шатов пришел один.
– Вот вам револьвер; берите обратно, давайте пятнадцать рублей.
– Что это, вы пьяны? Это разбой; я только простужусь. Постойте, я сейчас плед накину.
– Сейчас давайте пятнадцать рублей. Если не дадите, буду стучать и кричать до зари; я у вас раму выбью.
– А я закричу караул, и вас в каталажку возьмут.
– А я немой, что ли? Я не закричу караул? Кому бояться караула, вам или мне?
– И вы можете питать такие подлые убеждения… Я знаю, на что вы намекаете… Стойте, стойте, ради бога, не стучите! Помилуйте, у кого деньги ночью? Ну зачем вам деньги, если вы не пьяны?
– Ко мне жена воротилась. Я вам десять рублей скинул, я ни разу не стрелял; берите револьвер, берите сию минуту.
Лямшин машинально протянул из форточки руку и принял револьвер; подождал и вдруг, быстро выскочив головой из форточки, пролепетал, как бы не помня себя и с ознобом в спине:
– Вы врете, к вам совсем не пришла жена. Это… это вы просто хотите куда-нибудь убежать.
– Дурак вы, куда мне бежать? Это ваш Петр Верховенский пусть бежит, а не я. Я был сейчас у бабки Виргинской, и она тотчас согласилась ко мне прийти. Справьтесь. Жена мучается; нужны деньги; давайте денег!
Целый фейерверк идей блеснул в изворотливом уме Лямшина. Всё вдруг приняло другой оборот, но всё еще страх не давал рассудить.
– Да как же… ведь вы не живете с женой?
– А я вам голову пробью за такие вопросы.
– Ах, бог мой, простите, понимаю, меня только ошеломило… Но я понимаю, понимаю. Но… но – неужели Арина Прохоровна придет? Вы сказали сейчас, что она пошла? Знаете, ведь это неправда. Видите, видите, видите, как вы говорите неправду на каждом шагу.
– Она, наверно, теперь у жены сидит, не задерживайте, я не виноват, что вы глупы.
– Неправда, я не глуп. Извините меня, никак не могу…
И он, совсем уже потерявшись, в третий раз стал опять запирать, но Шатов так завопил, что он мигом опять выставился.
– Но это совершенное посягновение на личность! Чего вы от меня требуете, ну чего, чего? – формулируйте! И заметьте, заметьте себе, среди такой ночи!
– Пятнадцать рублей требую, баранья голова!
– Но я, может, вовсе не хочу брать назад револьвер. Вы не имеете права. Вы купили вещь – и всё кончено, и не имеете права. Я такую сумму ночью ни за что не могу. Где я достану такую сумму?
– У тебя всегда деньги есть; я тебе сбавил десять рублей, но ты известный жиденок.
– Приходите послезавтра, – слышите, послезавтра утром, ровно в двенадцать часов, и я всё отдам, всё, не правда ли?
Шатов в третий раз неистово застучал в раму:
– Давай десять рублей, а завтра чем свет утром пять.
– Нет, послезавтра утром пять, а завтра, ей-богу, не будет. Лучше и не приходите, лучше не приходите.
– Давай десять; о, подлец!
– За что же вы так ругаетесь? Подождите, надобно засветить; вы вот стекло выбили… Кто по ночам так ругается? Вот! – протянул он из окна бумажку.
Шатов схватил – бумажка была пятирублевая.
– Ей-богу, не могу, хоть зарежьте, не могу, послезавтра две могу, а теперь ничего не могу.
– Не уйду! – заревел Шатов.
– Ну вот берите, вот еще, видите еще, а больше не дам. Ну хоть орите во всё горло, не дам, ну хоть что бы там ни было, не дам; не дам и не дам!
Он был в исступлении, в отчаянии, в поту. Две кредитки, которые он еще выдал, были рублевые. Всего скопилось у Шатова семь рублей.
– Ну черт с тобой, завтра приду. Изобью тебя, Лямшин, если не приготовишь восьми рублей.
«А дома-то меня не будет, дурак!» – быстро подумал про себя Лямшин.
– Стойте, стойте! – неистово закричал он вслед Шатову, который уже побежал. – Стойте, воротитесь. Скажите, пожалуйста, это правду вы сказали, что к вам воротилась жена?
– Дурак! – плюнул Шатов и побежал что было мочи домой.
Замечу, что Арина Прохоровна ничего не знала о вчерашних намерениях, принятых в заседании. Виргинский, возвратясь домой, пораженный и ослабевший, не осмелился сообщить ей принятое решение; но все-таки не утерпел и открыл половину, – то есть всё известие, сообщенное Верховенским о непременном намерении Шатова донести; но тут же заявил, что не совсем доверяет известию. Арина Прохоровна испугалась ужасно. Вот почему, когда прибежал за нею Шатов, она, несмотря на то что была утомлена, промаявшись с одною родильницей всю прошлую ночь, немедленно решилась пойти. Она всегда была уверена, что «такая дрянь, как Шатов, способен на гражданскую подлость»; но прибытие Марьи Игнатьевны подводило дело под новую точку зрения. Испуг Шатова, отчаянный тон его просьб, мольбы о помощи обозначали переворот в чувствах предателя: человек, решившийся даже предать себя, чтобы только погубить других, кажется, имел бы другой вид и тон, чем представлялось в действительности. Одним словом, Арина Прохоровна решилась рассмотреть всё сама, своими глазами. Виргинский остался очень доволен ее решимостью – как будто пять пудов с него сняли! У него даже родилась надежда: вид Шатова показался ему в высшей степени несоответственным предположению Верховенского…
Шатов не ошибся; возвратясь, он уже застал Арину Прохоровну у Marie. Она только что приехала, с презрением прогнала Кириллова, торчавшего в низу лестницы; наскоро познакомилась с Marie, которая за прежнюю знакомую ее не признала; нашла ее в «сквернейшем положении», то есть злобною, расстроенною и в «самом малодушном отчаянии», и – в каких-нибудь пять минут одержала решительный верх над всеми ее возражениями.
– Чего вы наладили, что не хотите дорогой акушерки? – говорила она в ту самую минуту, как входил Шатов. – Совершенный вздор, фальшивые мысли от ненормальности вашего положения. С помощью простой какой-нибудь старухи, простонародной бабки, вам пятьдесят шансов кончить худо; а уж тут хлопот и расходов будет больше, чем с дорогою акушеркой. Почему вы знаете, что я дорогая акушерка? Заплатите после, я с вас лишнего не возьму, а за успех поручусь; со мной не умрете, не таких видывала. Да и ребенка хоть завтра же вам отправлю в приют, а потом в деревню на воспитание, тем и дело с концом. А там вы выздоравливаете, принимаетесь за разумный труд и в очень короткий срок вознаграждаете Шатова за помещение и расходы, которые вовсе будут не так велики…
– Я не то… Я не вправе обременять…
– Рациональные и гражданские чувства, но поверьте, что Шатов ничего почти не истратит, если захочет из фантастического господина обратиться хоть капельку в человека верных идей. Стоит только не делать глупостей, не бить в барабан, не бегать высуня язык по городу. Не держать его за руки, так он к утру подымет, пожалуй, всех здешних докторов; поднял же всех собак у меня на улице. Докторов не надо, я уже сказала, что ручаюсь за всё. Старуху, пожалуй, еще можно нанять для прислуги, это ничего не стоит. Впрочем, он и сам может на что-нибудь пригодиться, не на одни только глупости. Руки есть, ноги есть, в аптеку сбегает, без всякого оскорбления ваших чувств благодеянием. Какое черт благодеяние! Разве не он вас привел к этому положению? Разве не он поссорил вас с тем семейством, где вы были в гувернантках, с эгоистическою целью на вас жениться? Ведь мы слышали… Впрочем, он сам сейчас прибежал как ошалелый и накричал на всю улицу. Я ни к кому не навязываюсь и пришла единственно для вас, из принципа, что все наши обязаны солидарностью; я ему заявила это, еще не выходя из дому. Если я, по-вашему, лишняя, то прощайте; только не вышло бы беды, которую так легко устранить.
И она даже поднялась со стула.
Marie была так беспомощна, до того страдала и, надо правду сказать, до того пугалась предстоящего, что не посмела ее отпустить. Но эта женщина стала ей вдруг ненавистна: совсем не о том она говорила, совсем не то было в душе Marie! Но пророчество о возможной смерти в руках неопытной повитухи победило отвращение. Зато к Шатову она стала с этой минуты еще требовательнее, еще беспощаднее. Дошло наконец до того, что запретила ему не только смотреть на себя, но и стоять к себе лицом. Мучения становились сильнее. Проклятия, даже брань становились всё неистовее.